Ольга Старушко — Бездна…

Бездна

Всё равно что вычерпывать бездну горстью,
говорят, и не будет как прежде, бросьте.
У разлома времён, на переднем крае
мы стоим. И смещается ось земная.
Но пока ещё можно, пока не поздно
хоть кому-то вернуть долгожданный воздух,
пусть земля, и вода, и огонь небесный
указуют дорогу по краю бездны.

Прошу

Мне бы хватило малости:
сколько ни протяну:
дай ещё миг, пожалуйста –
соли морской вдохнуть.
Прежде чем успокоиться,
час до рассвета дай,
чтоб на каштане горлица
в горле катала май.
Пухом ли в землю, в урну ли –
дай мне хотя бы день
дома. Волну лазурную
с чаечкой набекрень.

Чей воздух ласточки кроят…

Чей воздух ласточки кроят,
влепив гнездо в проём оконца,
чуть не отхватывая прядь
с виска, обласканного солнцем?

Чью чепуху несёт ольха?
Ей голову морочит ветер
и дразнит пухом паука,
на муху ставящего сети.

Чей золотой запас в траве
из одуванчиков растерян?
Чью ночь щекочет соловей
вдоль самой сонной из артерий?

Чью канитель разводит дождь
и, как ненужные вещицы,
швыряет бусины – не трожь! –
в ладонь, на темя, на ключицы?..

Чей ритм, радуясь – нашёл! –
толкает в грудь смелей и чаще?
Чей мотоцикл-богомол,
завидя путь, усы таращит?

Чьей басовитой маетой
полны берёзовые косы?
Чьё это всё? Совсем простой
и самый важный из вопросов.

Когда он настанет, последний из дней…

Когда он настанет, последний из дней,
и я замолчу, уходя,
пусть вечер июня почудится мне
и запахи после дождя.
Без этого мы и при жизни мертвы.
И как же пронзителен вдруг
от пасынков дух помидорной листвы
на коже темнеющих рук!
Не думать о том, для чего я живу,
не помнить, что сказано мной.
Есть луч золотой, пронизавший траву,
и влага, смирившая зной.
Тяжёлые головы роз. Виноград,
цветущий на юной лозе,
шелковица, дрок и морские ветра:
все краски и запахи все,
пока ещё можно смотреть и дышать –
отпущенный срок невелик –
впитаю. Так пьют, никуда не спеша,
мелисса, тимьян, базилик.
И будет неважно, о чём прошепчу
потом, растворяясь вдали,
поняв, что подобно воде и лучу
касалась нагретой земли.

Глина

Камнетёс завидует гончару:
мой резец по мрамору твёрже рук,
слабых рук, которыми месят глину.
Что же нем и холоден мрамор тот,
что граню я истово, а поёт
тёплым голосом свисток его соловьиный?

Жажду я гармонии на века.
Мрамор отшлифовывает рука:
чтобы ни погрешности, ни щербинки.
А у него в руках — прах. Комки.
У него — безделицы, черепки,
что едва домой донесёшь от рынка.

Камень устоит. Всех переживёт.
И граню его я за годом год
яростнее, чтобы стал совершенней.
И твержу себе: не напрасен труд.
Пусть не вдруг, не сразу — когда умру,
кто-нибудь уменье моё оценит.

Вспомнит, как я правил свои резцы,
мерил плиты, чтоб вознеслись дворцы,
чтобы храмы высились горделиво.
Только дразнит звук на чужих устах,
этот свист насмешливый: к праху прах,
всё одно когда-нибудь станем глиной.

От неё тепло домовой печи,
из неё и кровля, и кирпичи,
и свистулька, сделанная с любовью.
Глина оттого льнёт к простым рукам,
что сулит бессмертие простакам.
Мрамор окончателен. Он — надгробье.

Даже если тёсанную плиту
водрузят на должную высоту,
то пропорций, строгости и симметрии
не оценит ветер, набравший в рот
праха: посвистит, да и занесёт
глиной труд того, кто боялся смерти.

…А гончар выходит на солнцепёк.
Гладят руки глину, берут в комок:
и готова, точно живая, птаха.
И в неё достаточно подышать,
и она поёт, как поёт душа,
что сильнее зависти или страха.

Кто ещё

А у них посуды медной — крест да пуговица,
и рогатого скота — ухват да курица.
Им валять бы дурака
да на печке греть бока:
что Емеле,
что Илюше свет Муромцу.

Часто хлеба — ни куска,
стол не стол, а так, доска.
Хоть и рыбка дешева, и юшка жиже, но
ведь не просят ни о чём.
А нагрянешь к ним с мечом —
сам баран: пойдёшь по шерсть,
вернёшься стриженым.

По заулочкам — клочки.
По Берлину — казачки.
Рать за ратью смолотя, перемелют — и
всюду Змея чешуя,
пух и прах от Соловья,
да с братвой Илья,
да щука с Емелею.

Что посеешь, то пожнёшь:
волчий вой да вострый нож,
как ни кинь, а выйдет клин, да на побоище.
Как на тоненький ледок
снова выпадет снежок,
ждут-пождут на льду всё те же.
Ну а кто ещё?

Дорога

Вещмешки никто не тронет. Южный вечер тих.
Парни в форме на перроне курят на троих.
За составом маневровый коротко гудит.
Изредка роняют слово. Шлемы на груди.
Шелестят стручки акаций. Кто-то из парней
клонит ветку — подержаться как за руку с ней.
Пятна тени, пятна света: тени глубоки.
Медлит он, от ветки этой не отняв руки.
Командир махнул: посадка, даже не сказал.
Плитки выщербленной кладка. Дремлющий вокзал.
Рассветёт — и поле в окнах: жирная земля,
смуглый спеющий подсолнух, трактор, тополя.
Что напишешь по-простому, чтобы не навзрыд?
На платформах за Ростовом техника стоит.
Дальше речка, за Аксаем цапли на песке,
женщина идёт босая с удочкой в руке.
Под вагонный стук да тряску отходя ко сну,
глянь — собор Новочеркасска куполом блеснул.
Что ты, ветер, тучи гонишь? Полегла трава.
Будет за полночь Воронеж, поутру — Москва.
Только сердцу нет покоя. Сердце, не боли.
Докурили на Лихой и в Каменской сошли.
Где они, теперь не скажут. В битве ли, в пути?
Помолись, как видишь наших. Вслед перекрести.

Икона

На второй седьмице поста
явь пронзительна и проста:
воскресенье неотвратимо.
И Георгий вознёс копьё,
и разящее остриё
отливает огнём и дымом.
Где венец не снимал Христос
из осколков кованых роз
и земля ходуном ходила,
все, кто рос на войне — герой.
Все, кто пали, пополнят строй
ополчения Михаила.
Всем иным — повторять канон,
разносящийся в унисон
с лязгом, шелестом, визгом, воем:
был безгласен я, глух и слеп.
Подающий им жизнь и хлеб
смертью смерть попирает воин,
отворяя проход из тьмы,
жизням их возвращая смысл —
непреклонен, правдив и грозен.

За Донбасс! На иконе там
у рыдающего Христа
на щеках высыхают слёзы.

Инжир

Из крохотного семечка инжир
по осени взошёл в горшке цветочном —
он жить решил.
И сделал как решил,
когда отец принёс из сада почву.

Доверился домашнему теплу?
Лучам, что льются на балкон с восходом?
Но выпрямляясь за зиму в углу,
листом шершавым пил по капле воду.

И не гадай, где он, конец пути,
когда уже почти по дважды тридцать.
А надо, землю чуя, прорасти
в родимую. И в ней укорениться
Склон
На склоне лет пусть будет виноградник,
за рядом ряд стекая вниз с холма
в долину, и уходит там в туман
страницей разлинованной тетради.

Пусть молкнет гул досужих голосов,
а море громко дышит, остывая,
и в скалы бьёт вода его живая,
и солнце в облака просыплет соль.

Пусть будет свет, рассеянный, но яркий,
и осторожным трогает теплом
за бок айву, упавшую на грядки,
и бражник воздух завихрит крылом.

И в небе пусть круги нарежет сокол.
И грозди сняты точно на Покров
янтарные, и время каплет соком:
густое и горячее, как кровь.

Ирисы

Лук гусиный, гиацинт мышиный —
крохотные радости весны.
Чешские двурогие машины
нас из школы довезти должны:
вот меня пока — из музыкальной.
Пианино куплено как раз
в том году, когда квартиру дали,
а у тёти двойня родилась.

…Всё. Доставил. Убирает рожки.
Дальше к дому полпути — пешком:
так что по асфальтовой дорожке
топай в горку, Оля Старушко.
Двадцать пятый год, как День Победы
отмечать — к нему и возведён
там, где воевали раньше деды,
новый заводской микрорайон.
Но вчера гремели взрывы: то-то
громко было даже во дворе.
Папа говорит: ведут работы,
делают шоссе к Сапун-горе.
Скоро пустят и до нас троллейбус:
вдоль дороги вкопаны столбы.
И однажды в горку я проедусь.
А к машинам жёлто-голубым,
самым первым, что весною снизу
до конечной новенькой ползли,
люди из степи несли ирисы —
вон их сколько, не видать земли
под ковром из жёлтых и лиловых.
На, водитель, на, ещё бери!
Вот, держи букет, ещё, и снова
море рук в распахнутой двери…

Годы утекли, и вспомнить есть что,
только где тепло далёких лет,
тот троллейбус в горку, до конечной,
и цветы на лобовом стекле?

Сапожки

Вымирающий подъезд
заселяют молодые.

Снег туманом с моря съест.
Над ушедшими — над ними,
кто построил старый дом,
папин дом-пятиэтажку —
небо низкое бельмом.

Молодым без лифта тяжко.
Тут ломают, там штробят.
Связки рвут, но тащат мебель.

Что оставить от себя
уходящим? Только небыль
да не нужный никому
в палисаднике барвинок,
трёхлитровых банок муть,
в мусорнике фотоснимок.

И племянник или сын,
словно сбрасывая бремя,
вышвырнул в листву часы:
честно прожитое время.

Два немодных сапожка,
перелатанные оба,
на помойке у бачка.

Улетают, снявши обувь.
Видно, смерть была легка.

Против шерсти

У Насти всё ровно.

Каких ещё ждать чудес,
когда от рождения с будущим подфартило,
и муж ресторатор, и с личным шофёром «мерс»,
и вид на столицу с террасы большой квартиры,
и завтра – легко – в Портофино: коктейльный тур
к мишленовским звёздам и яхтам с линкор размером,
Биф-бару в Монако и устрицам Канн?

Но тут
для нужд ресторана купили в глубинке ферму.

А там…
средь бурьяна прикованы на цепи
к столбам две собаки.
Иссохшие: кости, кожа,
десятки клещей.
И ни миски –
ни есть, ни пить.
И цепь коротка,
только драться
друг с другом – можно.

…Теплицы с оливками, грядки и рыбный пруд,
нубийские козы и курицы на насесте –
хозяйство для мужа.
У Насти теперь приют
для тех, кого лихо погладило против шерсти.

Привык и водитель, да что там – и муж привык,
что просит, куда бы ни мчались: останови! –
что ловит малейший блик от огней по трассе
в глазах на обочине. В брендовый пуховик
найдёныша кутая, тащит в салон S-класса.

Кормёжка.
Прививки.
Вольеры.
Отдаст одну
собаку – и тут же на поиски,
в дождь и в темень.
Дорогу в приют
объяснит,
говоря – свернуть
в МонАковке:
старая шутка,
для тех, кто в теме.

А первый спасённый на ферме –
у нас живёт.
Метис.
Да и пёс с ней, с породой:
такое счастье.
Мы голову гладим
от холки ко лбу,
вперёд,
подняв ему шапку-бабетту.

Спасибо, Настя.

дорога

Официальная страница в Яндекс Дзен Ольги Старушко: https://dzen.ru/olga_starushko_stihi

Ольга Старушко — стихи: Мне хорошо; Крупа; Не бойся; Страх; Сама;  Как безнадёжно, как страшно она умирала…

Ольга Старушко — Суворов; Корабельная сторона;  Корни; Дядя; Вы простите, что с личным я…;  Старика провожает экскурсовод…; Феолент; Заря; Песни о главном.

Ольга Старушко — Сосны; Иван; Накат; Море; Кругами; Липовый мед; Голос воды; Горячо; Восьмерка; Монета.

Ссылка на основную публикацию